Бог их знает, какое там слово между ними сорвалось, только он затосковал тяжко, едва, говорят, не наделал беды с собой, а потом — погоди же — взял да и склонился к бедной сироте, к несчастной Орине! А та себе — погоди же! — да и передала сотнику: приезжай за рушником. "Бедные вы мои, безталанные! — бывало говорила бабушка.— Хоть бы вы матерям своим открылись, хоть бы одного человека возле себя с искренним сердцем да добрым разумом имели!.. Сами себя погубили, молча себе яму выкопали!.." Вот послушайте, что случилось.
X
Осенним утром, едва только солнышко начало сиять по красной редкой листве, смотрят люди: по селу идёт наша паня сотничка, да во что же она одета? Платья на ней платьями, а коса расплетена, по ветру развевается, и на голове венок из сухих васильков и чернобривцев, которые за сволоки в светлицах затыкают. Вот из того домашнего зелья она, бедняжка, сплела себе венок и бежит, как рыбонька вьётся, к хате Осауленко. Осауленко словно ждал её,— вышел навстречу. Увидел — и зарыдал, как малое дитя. Люди обступили несчастную безумную, а она зовёт их на свадьбу, кланяется... Что же это была за жалость! Красота её не изменилась, личико горит, глазки сияют, да страшно было на неё смотреть.
Вышла и несчастная Орина из хаты, ничего не говорит и мужа своего не удерживает, а тот чуть ли не в сырую землю бьётся. Когда же тут пан сотник идёт... Поник он,— уже не тот, что на свадьбе был... понял, какого себе счастья добился. Ласковым, тихим словом начал свою молодую жену умолять, чтобы домой вернулась. Она будто и опомнилась; склонила голову на белые руки, личико в ладони спрятала,— повёз он её домой.
XI
Затосковал же тяжко наш Осауленко после этого, занемог душой несказанно. С лица спал, аж почернел от великой тоски, и всё в пасеке с дедом-пасечником сидит. Оно-то и нужна была его помощь, чтобы на зиму пчёл устроить, да ведь он и домой не наведывается, там и ночует в шалаше, и всё — рассказывал потом дед,— всё молча плачет, а ночью встанет и вокруг пасеки, словно неприкаянный, бродит. Недолго же это и тянулось. Говорили добрые люди: "Берегите вы этого человека!" Да как его убережёшь? Не дитя ведь. Он и дело делает, и никому тяжёлого слова не скажет, и богу молится, только всё молчит да тоскует, да чахнет, словно свеча тает.
XII
На самого Наума,— говорит бабушка,— когда люди детей к дьяку отдают, идут наши селяне через плотину к церкви, как вдруг смотрят: на быстрине шапка Осауленко плывёт. А у него была запорожская кабардинка из кабарды,— ему в Сечи подаренная, когда он водку возил в Сечь. Дивятся люди и пугаются: что-то недоброе это сулит. А тут девушки: "Гляньте, гляньте, венок из сухих васильков и чернобривцев!" И вправду, откуда ни возьмись, выплыл из-за осоки такой же венок, какой был на молодой сотничке. Начало быстриной шапку крутить, а тут ветерок повеял... И сошлась шапка вместе с веночком, и поплыли по стремнине парой.
"Э, да что-то тут нехорошее,— сказали старые люди. — Ищите лодку, давайте невод!" Закинули невод.— Так и есть! Нашли их вместе. Обнявшись, они были в воде... Сколько же было страха на них смотреть, сколько жалости! Примчался на конях сотник, и тёща с ним приехала. Ну, уж тут и рассказать нельзя,— бывало говорила бабушка,— какой был плач да причитания. Сразу их и похоронили: добыли у кого-то готовый просторный гроб. Над прудом, между вербами, и похоронили их в одном гробу. Пусть уж господь хоть на том свете их не разлучает!

