• чехлы на телефоны
  • интернет-магазин комплектующие для пк
  • купить телевизор Одесса
  • реклама на сайте rest.kyiv.ua

Что записано в книгу жизни

Коцюбинский Михаил Михайлович

Читать онлайн «Что записано в книгу жизни» | Автор «Коцюбинский Михаил Михайлович»

Бабке пришлось слезть с печи: внучка занемогла и нуждалась в тепле. А так как на лавке не было места в тесной хате, бабка постелила себе на полу. Ни сын, ни невестка будто не замечали этого. Там она и осталась.

С уголка, между дверью и буфетом, где на глиняном полу лежала она — старая, забытая смертью мать, — всё казалось странным. До этого она годами лежала на печи и привыкла смотреть сверху вниз. Тогда дети сына казались крошечными; слепнущий глаз отдыхал на белокурых головках или ловил сердитые, изнурённые нуждой лица невестки и сына, когда они проходили мимо от двери к печи. И уже из-за дымохода доносилось бормотание их голосов.

Теперь всё сразу выросло. Дети, что останавливались возле неё у буфета и осыпали крошками хлеба и всяким сором, — огромные; сыновы сапоги, старые, намерзшие, тяжёлые, как горы; босые ноги невестки, что вставали прямо перед лицом и заслоняли весь свет. Теперь она видела в печи вьющийся огонь, что жрал топливо, а всё же умирал с голоду; чёрные углы под лавками, разевавшие беззубые пасти и дышавшие гнилой сыростью. Порой, когда открывались двери, столб белого пара, словно туман, стелился по полу, закрывая всё, и казалось, что и смерть будет такой — мутной, безглазой, с холодком по ногам. Где же она? Почему не приходит? Не докричаться бабке. Бродит вокруг, а про бабку забыла. Мужа забрала, семерых детей задушила, вот-вот невидимо придёт за внучкой. Всех скосила, уложила в покосы, а про бабку забыла. И странно, и страшно, что так трудно умереть.

Долгими днями и ещё более долгими ночами, когда мыши толклись по гнилой картошке и по бабкиному телу, а тараканы шуршали возле неё, как возле старой тряпки, лежала тихо бабка и время от времени выдыхала из присохшей груди жалобный вздох, тонкий, как скулящее слепое щеня:

— Ох-ох!.. Где ж моя смерть подевалась!..

— Нет на вас конца! Не дают спать… — сердито бурчала невестка, и лавка скрипела под ней.

— Не-ма! — откликалась бабка в тон невестке и облизывала дёсны, где когда-то были зубы, и лизала пересохшие, ввалившиеся внутрь губы.

Кисленького хотелось бабке — капустки или рассола из-под огурцов, а дремота сплетала явь со снами: обрывки сказок, «Отче наш» и сыновы сапоги, тяжёлые, как горы, оставлявшие мокрые следы.

Потом сон вдруг исчезал, как смытый водой, и бабка чувствовала своё маленькое тело, которому жёстко и холодно лежать на полу, на тоненькой ряднине, в сыром углу.

На что она? Кому нужна? Жизнь высосала из неё силу, как шелуху из картофелины, и кинула в угол. А душа крепко вцепилась в эту оболочку и не хочет покинуть.

Немного места занимает бабка на свете — угол под буфетом, а всем мешает. Немного ест хлеба, а и то в нужде в счёт. И снова шелестят увядшие губы, как сухой лист:

— Ох!.. Моя смертушка… где ты?

Тело порой просило. Из той горсточки кожи и костей, из присохшего живота, пустых грудей рвалось неодолимое, фантастическое желание, заглушавшее разум:

— Мо-ло-о-очка!

Тогда невестку разбирал смех. Не говоря ни слова, она тряслась грудью, лицом и животом, так что коренные зубы белели между кривыми губами.

Бабке было так обидно. Не дают молочка… молочка не дают.

Она кривилась от горя, бурчала, ей до слёз хотелось молочка — хоть знала, что его даже больная внучка не видит.

Наконец невестка хватала веник и засыпала бабку облаком пыли.

— Ноги убери. Вынесу в сени вместе с мусором!..

Бабка убирала ноги и долго невидимкой кашляла из-под буфета.

Днём её обступала ребятня, как пятеро желторотых воробьёв. Целый ряд глаз заглядывал в бабкин рот…

— Расскажите сказку.

Рот раскрывался, как пустой кошелёк, и в нём шипели слова — что-то про царевича, золото, дорогие блюда… Но язык высовывался, слизывал всё начатое, и бабка заканчивала другим — про кобылью голову или рысь-мать. Она употребляла старинные слова, которых дети не понимали. Им становилось скучно.

— Бабушка! Когда вы умрёте?

Они растягивали морщины на бабкиной шее, что лежали рядами, как на старом голенище, рассматривали две впалые груди, между которыми застрял медный крест, поднимали подол и щупали ноги — сухие, чёрные, с жилами, как палочки с корой, которыми мать топит в печи.

Им хотелось увидеть, как вылетит из бабки душа.

— Бабушка! Душа птичкой вылетит из вас?

Потом они взбирались к буфету, топтали ножками грудь и засыпали глаза хлебными крошками.

О смерти говорили и невестка с сыном, громко, зло, как о неуплаченной подати:

— Умрёт — чем хоронить будем?

Сын только сопел и сердито косился в угол, а бабка боялась тогда звать смерть: а вдруг придёт — где взять на похороны денег? Попу плати, доски дорогие, а сколько съедят да выпьют люди…

Одна была забава у бабки. Стоило забыть закрыть дверь, как из сеней влетала пёстрая курочка и стремглав бежала к бабке. Вытягивала короткую шею, ставила боком круглое глазко, поднимала лапку и ждала. И едва бабка протянет сухую ладонь с сухими хлебными крошками — пеструшка цокала клювом в ладонь и пощипывала бабку.

Но и курице доставалось. Её били по спине, так что она приседала, гнали обратно в сени и бранились:

— Чтоб ты сдохла, треклятая.

Лучше бы прокляли бабку. Может, скорее бы умерла.

Что-то обдумывала бабка. Днями и ночами, тайком, сама. Плямкали губы, глаза смотрели вглубь, уста складывались в слово и нерешительно немели. Порой шептала: «Сынок!» — и сразу робко умолкала, оглядывалась, не услышал ли. Тогда ослабевшие руки и ноги покрывались каплями пота и липли к рубахе, а бабка лежала, как неживая.

Наконец решилась:

— Сынок!..

Он что-то чинил и, видно, не слышал.

— Потап!

— Чего?

— Подойди.

— Чего там?

— Сядь возле меня.

Он нехотя поднялся и сел на лавке под буфетом.

Большой мокрый сапог стоял у неё перед глазами, заслонив лицу свет.

— Пора умирать.

— Опять звать попа? Говорили — умру, умру, а только деньги даром попу отдал.

Потап раздражённо сопел и не смотрел на неё.

— Эх, бабка… мама, — поправился он.

Жёсткая складка легла и застыла у него между носом и бородой, и что-то несказанное пряталось в ней.

— Не надо попа. Бог грехи простит и так. А вот не могу умереть…

— Слышал уже. Говорили.

— Забыла про меня смерть… Нет скончания… Хоть бы ты помог.

Бабка зашевелилась в своём логове. Он слышал, как стукнула кость о кость, как астма зашипела в груди, — и враждебная досада грубо вырвалась у него из горла:

— Ну?

Но бабка лежала уже тихо и спокойно, что-то бормоча себе, словно во сне: …Взял сын лубки, положил старого да и отвёз в овраг…

Потап поднял брови.

— Что вы сказали?

Но бабка очнулась.

— Так… ненужная я стала, лишняя. Угол занимаю… ох, ох… хлеб ем, а он детям нужен… Всем тяжко со мной, и мне тяжко… Отвези меня в лесок…

Он ещё не понимал, только косо взглянул на мать.

— Помоги, сынок… отвези в лесок… Сейчас зима, быстро окоченею… Раз-два вздохну — и всё…

Что-то дохнуло на него от этих странных слов, словно память о давнем, забытом сне едва коснулась мозга крылом и уплыла.

Не хотел слушать — и слушал.

— Греха не будет… В лесу чисто и бело… деревья — как свечи в церкви… Засну, проснусь и скажу: «Матерь Божья, не суди сына, суди людскую нужду…». Не смотри, что скажут люди. Когда беда придёт — где они? Нет… Погибай сам…

Материнское слово падало в него, как зерно в готовую ниву; он это чувствовал, и это вызывало в нём неискренний, чужой, притворный гнев.

Наконец он поднялся с лавки и сердито, больше к себе, чем к ней, крикнул:

— Не городите вздору… дал бог жить — пошлёт и смерть… Спали бы лучше.

А когда свет погасили и улеглись, его мысли блуждали по хате, вялые, спутанные, тёмные, как клубок туч, и лишь иногда что-то светлое их прорывало.

Бог?

Смотришь с неба? Смотри.

Злые и холодные были те проблески.

Грех?

Вся земля в грехе. Разве его голод не грех сытых?

Он гнал от себя мысли, особенно про то, что старая говорила. А вместе с тем, словно назло, всплывало из памяти полузабытое — что слышал он от матери или от своей бабки, как когда-то, в давние времена, дети убивали родителей. Вывозили в лес или в поле и там оставляли, пока смерть не придёт. Зачем жизнь старику? Старое должно умирать, молодое — жить. Так всё на свете. Старые листья опадают, новые вырастают. Зима гибнет, когда приходит весна, зерно гниёт в земле, выпуская росток. Так повелось от начала мира.

Нажилась старая, а умереть не может. Просит смерти — бог не даёт. Разве грех помочь? И снова что-то тёмное поднималось в нём, как пар над гнилым болотом, стирало мысли, туманило тело и гнало на лоб холодный, зудящий пот. Тьфу! Тьфу! Господи боже! Живую мать из хаты вывез…

Глубокая ночь всей тяжестью налегала на грудь и не давала дышать, а мысли робко снова ощупывали мозг, шевелились и разворачивались.

Пропади! Как будет, так будет… Что скажут люди? Люди! Осудят. Когда с голоду мрёшь с малыми детьми, когда от беды воешь, как пёс, когда тебя жжёт и режет — людей нет. Нет на свете страшнейшей пустоты, чем та, что зовётся людьми. Люди! Ха-ха!..

Потап не мог заснуть. Ворочался, поднимал голову с лавки и прислушивался в угол, под буфет. Там было тихо. И вдруг ему показалось, что уже всё кончено. Мать в лесу, в хате просторнее, нет того стонущего, лишнего рта, нет вечной мысли — где взять на похороны денег. Ему даже легче стало.

Но вот зашуршали мыши, затоптались под буфетом, и оттуда донёсся скучный, пискливый голос.

— Ой, моя смертушка… где ты?

Встал поздно.

День был тихий, тяжёлый. Серое переполненное небо душило землю, а по ней стлался туман, как неприкаянные души.

Надо было вывозить навоз. И он возил, тяжело ступая возле саней, сам серый, как загустевший туман, и всё смотрел вглубь себя, где за ночь что-то осело и сверлило.

Почему-то бросил работу рано, засветло. Зашёл в хату, потоптался молча и вышел. Ещё раз вернулся, стал у порога, но не смотрел под ноги. Хотел что-то сказать — и не находил слов.

Мать молчала.

Тогда он тяжело, почти сердито бросил:

— Одумались уже?

— Что ты говоришь? Га?

— Забыли вчерашние глупости?

— Ох… помоги мне, сынок…

— Опять за своё?

— Отвези в лесок…

Тогда он вдруг присел на корточки, приблизил к бабке лицо, так что на неё дохнуло горячим дыханием, и быстро, со свистом прошептал:

— Говорите, сами захотели?

— Сама.

— Хорошо подумайте: сами?

— Сама.

Он резко выпрямился и сел за стол. Хотел отрезать хлеба, но не отрезал и снова положил на место.

Не смотрел ни на кого, но хорошо чувствовал, что все уже знают.

Не удивился, когда жена спокойно сказала:

— Надо тёплую воду греть.

Значит, сейчас будут готовить бабку к смерти.

Тогда он безразлично стал смотреть на суету.

Видел, как деловито засовывали в печь солому, как дети шептались в углу, будто радовались, что «папа отвезёт бабку в лес», как старая протягивала руку из-под буфета:

— Сорочку чистую достаньте.

— А свечи, кажется, нет у нас! — звонко вскрикнула жена, и он сам полез под иконы, где обычно хранили вербную восковую свечу.

Ему не следовало смотреть, как будут наряжать мать, и он вышел наружу.

А когда вернулся, она уже лежала готовая на лавке, сухая, маленькая, как ощипанная курица, с крестом на груди, — и чистые пятки торчали из-под чёрной шерстяной юбки, как у мёртвой.

«Закончили?» — хотел он спросить, но не спросил, видя, что только его и ждут.

Он подошёл к лавке.

— А может, вы то самое…

Она покачала сухоньким лицом, на котором легли новые уже тени.

Тогда он решительно подошёл ближе, поцеловал руку и губы, а она благословила его сухими, как осенние веточки, руками.

Теперь подходили все — жена и дети — и целовали бабку.

А бабка тихонько покряхтывала; ей было приятно чувствовать на губах тёплые уста.

Невестка даже всхлипнула, но сразу умолкла, когда Потап спросил про верету.

— Зачем тебе?

— Надо накрыть…

— Гляди же, назад привези.

Потап взял мать на руки и вынес.