Племянник у меня, — значит, племяш, — есть.
Зову я его Васькой, а он меня дядькой.
Фамилия у него не такая, как у меня, потому что племянник он мне по матери, — мать, то есть, его мне сестрой приходится, а его отец, выходит, мою сестру держит.
Двадцатый год Ваське пошёл.
Ну, ясное дело, он в Красной Армии, в пехоте, в разведчиках, и уже младший сержант.
И уже у него орден Славы III степени, и медаль "За отвагу", и "Красная Звезда", да к тому ещё и немаленько благодарностей от командования.
Парень он-таки действительно чудесный. И ей-богу, не потому он чудесный, что мой племянник.
Ну уж что весёлый, ну уж что остроумный, — ну, не было в нашем селе другого такого, и точка.
И на гармони играет, и на скрипке, и на бандуре…
И поёт, и танцует. Да как танцует! Там так танцует, что даже бабы в клуб начали зачастую ходить, только чтобы на него посмотреть.
И польки, и краковяка, и гопака, и русского, и лезгинки, и фокстрота, и румбы, и тустепа…
Бабе нашей только тустеп почему-то не по душе был:
— Не круткий, — говорила, — танец! Да и название какое-то чудное! "Ты в степь"! В хате, — говорит, — танцуют, а "Ты в степь" зовут…
И в волейбол играл, и в футбол — такой форвард, что хотели уже как раз перед войной в областную команду забрать.
Помню, было ему лет восемь, я ему мяч подарил. Он первым ударом сбил бабе очипок. И на что уж баба проворная была, а не поймала — убежал.
Не парень, одним словом, а все четыре правила из арифметики.
Ну, как и у всякого такого парня, конечно, есть у него и Олёнка. И Олёнка против Васьки не спасует. И глаза, и косы, и всё прочее, что должно быть у каждой Олёнки, — всё у неё на месте, и всего не больше, чем надо, и не меньше, чем надо.
А к тому же Олёнка ещё и комбайнёр.
Ваську вот немного подранило. Полежал он с месяц в госпитале, вылечился, дали ему на месяц отпуск, побывал он дома да, возвращаясь на фронт, ко мне заехал.
Ну, поговорили-побеседовали, чем абонемент послал, угостились.
Вдруг Васька встаёт, открывает чемоданчик, вытаскивает оттуда гибкую такую грушевую хворостину, — ну, прямо тебе как стек, — подаёт ту хворостину мне да и говорит:
— Вот это, — говорит, — нате, дядька, спрячьте, да если вернусь я с фронта не Героем Советского Союза, спускайте с меня что бы на мне ни было, невзирая на лица: хоть бриджи, хоть галифе, хоть гольф, хоть простые себе штанишки, хоть с кантами, хоть без кантов, — спускайте и бейте этой хворостиной на чём свет стоит! Не ойкну и не крикну! А если почувствую, что жалеете, бьёте не изо всей силы, тогда уж извиняйте — сорву с вас ваши, вместе с подтяжками, и тогда уж не взыщите…
— Что это ты, — говорю, — Вася? Чего это ты так? Кто это тебя так?
— Олена! Надийка, — говорит, — помощница у меня, а с Героем расписалась, так чтобы я, комбайнёр, не за Героя вышла!? Да не будет этого никогда!!
— Не любишь, — говорю я ей, — ты меня, Олёнка!
— Люблю, — говорит, — Вася! Люблю!
Да и поцеловала.
И аж глаза Васька зажмурил…
— Дядька, — говорит, — вы знаете, как Олена целует?
— Нет, — говорю, — не знаю! Не пробовал!
— Летит, дядька, мина, воет, свистит, хрипит, а я смотрю на неё, слышу всю эту адскую мелодию — и хоть бы вам ха! И глазом не моргну! А как Олена поцеловала, так будто миллиард золотых трассирующих пуль тебя пронзили! На губах зазвенел миллиард пчёлок с нектаром, сердце распласталось на всю грудь, и из всего тела миллиард капель крови хлынул в сердце, и в голове миги-миги-миги, — миллиард мигов, — стало томно, и чуть не упал!
— Ой, дядька! — Васька кинулся на меня, обхватил руками, стиснул…
— Василий! — вскрикнул я, — чтоб ты пропал! Что ты делаешь!? Задавишь!
— А такое, дядечка, у меня и в блиндаже раз было. Сидели мы, приказа ждали. Да и задремали. И приснилось мне, что Михаил Иванович Калинин вручает мне орден Ленина и медаль "Золотую Звезду". И приехал я, вроде, домой, а навстречу идёт Олёнка. И в украинском наряде. Плисовая на ней керсетка, кубовая широкая юбка, рубаха с вышивкой, белая-белая, красные сафьяновые сапожки, на голове васильковый венок, коса вся лентами заплетена, на шее бусы, дукаты… Я стремглав к ней, стиснул её в объятиях: — "Олёнка, — кричу, — теперь ты уже моя, моя! Бежим в загс!"
Как вдруг кто-то басом как закричит:
— Товарищ гвардии младший сержант! Чего это я "моя, моя, моя", когда я гвардии красноармеец Рипица!? И в какой загс, когда нам вон к тому костёлу в разведку надо идти!? Да не давите, — кричит, — так, а то задавите!
Моргнул я глазами, а возле меня Рипица хрипит, красный, аж синий.
— Вот так, — говорю.
— Ну, прощайте, дядька, надо ехать. А про хворостину не забывайте! Да не думайте, что геройство добывать буду только для Олёнки, нет, за свободу и честь Родины прежде всего!
Поехал Васька на фронт, а я всё прошу жену:
— Попришивай, — прошу, — покрепче пуговицы к подтяжкам! Пришивай, — говорю, — лучше дратвой!
— Да они и так крепко пришиты.
— То, — говорю, — если на мирное время, то оно, может, и крепко, а у нас время военное, всякое может случиться…
Хожу, бывало, по хате, увижу грушевую хворостину, да невольно и дёрну за штаны: выдержат ли пуговицы.
— Ну, а теперь угадайте, что дальше было?
Не знаю, получил Васька высокое звание Героя или нет, знаю только, что на днях телеграмму мне принесли:
"15-го записываемся с Олёнкой в загсе. Обязательно приезжайте на свадьбу. Васька".
Мне так легко вздохнулось. Взял я грушевую хворостинку да и подарил соседскому мальчику, а на жену прикрикнул:
— Понапришивают пуговицы к штанам дратвой! И куда это годится? Пока застегнёшь, пальцы заболят! Это же пуговицы, а не подмётки!

