Одним прекрасным весенним утром входит ко мне молодой, ещё безусый парень, лет, может, 15—18, в каком-то спортивном, не шитом, а вязаном из синей шерсти костюме, который плотно облегает его молодое, пахнущее свежестью тело, и в плащике, наподобие сокольского, надетом лишь на один рукав, а другой висит на шёлковом шнуре с кисточками, что опоясывает шею и свисает на грудь.
— Gunn Morn*, — произнёс он с венским акцентом; и вообще скажу, что дальнейший наш разговор вёлся на немецком языке, причём я имел возможность любоваться оригинальными оборотами венского диалекта с его oes вместо sie* и т. д.
Спрашиваю его, как его зовут.
— Я никак не называюсь.
— А как же твоё имя?
— Сын Остапа.
— А как тебя кличут?
— Du или Schweinskerl*.
«Ну, — подумал я, — в хорошей ты там компании живёшь».
А он сказал быстро, зажмурив глаза, словно петух при пении:
— Вот я приехал из Вены и зашёл к вам.
— Что же вас пригнало?
— Я сын Остапа.
— Какого Остапа?
— Не знаете Остапа? Его в Вене все называли не иначе, как Остап.
— Не могу знать. Может, Остап Терлецкий?
— Тер-тер-тер-ррр, — затарахтел сын Остапа. — Проклятое свинство называться так, что человек должен сломать язык, чтобы произнести. Я приехал за наследством после Остапа.
— Это очень хорошо. Но оно вас не очень обременит. После Остапа осталась лишь кучка бумаг, старые штаны и несколько пар рваных ботинок.
— Что вы это говорите? Остап был состоятельный человек, его наследство оценено в 100 000 ринских. Отдайте их мне сейчас!
— Я? С чего бы это я?
— Потому что вы взяли эти деньги.
— Кто вам это сказал?
— Я знаю.
— Деньги должны были бы быть в суде или в полиции на депозите.
— Я не хочу идти в суд. Идите сами.
— А у вас есть какие-то документы, бумаги?
— Зачем мне? Я сам документ.
— Ну, я без документов ничего для вас не могу сделать.
— А у меня единственный документ вот этот! — и, вынув из-за пазухи небольшой блестящий револьвер, сверкнул им на солнце, а затем нацелился в меня.
— Одна минута — и вас нет, — изящно шутил он, улыбаясь ангельской улыбкой.
— А в таком случае кто вам поможет вернуть наследство? Без меня вы его не добьётесь.
— Verdammte Canaille!* — пробурчал он и спрятал револьвер.
— Что же вы умеете? — спросил я, чтобы перевести разговор на другую тему.
— Ничего.
— Умеете читать, писать?
— Ну, это умею.
— Всё-таки лучше, чем ничего. Чем желаете зарабатывать?
— Я не буду зарабатывать, буду жить с ренты.
— Ну, та рента вилами на воде писана (тут он рассмеялся до упаду, так его позабавила незнакомая русская пословица), — а всё-таки надо бы знать хоть какое-то ремесло.
— Я не ремесленник, я панич. Люблю собак, лошадей и кокоток.
— Будете что-то есть? — спрашиваю и подвигаю ему тарелку со свежей вишней и земляникой.
— Я этого свинства не ем. Пообедаю в своём отеле.
— Ну, тогда пойдём в суд, — сказал я.
— Нет нужды в суд, — сказал он решительно. — Ведите меня в дирекцию полиции. Она всё знает и, наверно, скажет мне, что знает о моём наследстве.
Мы пошли. В трамвае он начал какую-то ссору с кондуктором, поднялся крик, трамвай остановился, и полицейский арестовал его, надев на руки наручники за то, что он всем грозил револьвером. Он поднял страшный визг, бросался и лягался, как безумный, кусал всех и царапал ногтями до крови, так что публика вынуждена была выйти из вагона, а кондуктор запер двери на ключ. Пока доехали, он успел перебить все стёкла в вагоне, все зеркала и, прежде всего, стеклянный абажур электрической лампы, не переставая при этом выть, реветь и визжать, подражая разным звериным голосам.
Так мы среди огромной толпы народа медленно добрались до полиции. Разумеется, два полицейских схватили его за ноги и, закинув себе на плечи, понесли. И несли же они его! Каждую минуту так разбегались, что его ноги разъезжались, аж кости трещали. Он в страшной боли вырывался и ревел, бил полицейских сзади кулаками, выдирал им с ярости волосы целыми клоками, драл ногтями, пока совсем их не окровавил. Но они геройски вытерпели боль и не отпустили его до самого входа в кабинет директора. И тут вдруг какая перемена! Вместо бешеного крикуна — просто мальчик-душка. Словно мартышка, весело хохоча, он поскакал по канцелярии и — хоп! — на колени к старому директору. Обнял за голову и, смеясь, стал целовать его лицо и колючую бороду.
— Gutnamd, Alterchen! — произнёс он. — Ich lieb oes! ich lieb oes! ich lieb oes!* — напевал он над его ушами, а потом вдруг так заразительно расхохотался, что директор испугался, столкнул его со своих колен и пнул ногой.
Ему это было безразлично. Сделав несколько кувырков на диване, он снова прыгнул на колени директора и принялся целовать его.
Полицейские сдали рапорт о его поведении в трамвае, а я коротко рассказал, что считаю парня сумасшедшим и прошу отправить его в клинику для наблюдения. При моих словах парень страшно закричал и бросился ко мне.
— Вы понимаете по-русски? — спросил я.
— Понимаю. Остап научил. Вы скомпрометировали меня. Вы назвали меня сумасшедшим. Вы хотите запереть меня в дом умалишённых! Вот вам за это!
И он вынул свой револьвер и хотел выстрелить. Но в ту же минуту директор сзади отобрал у него оружие. Он бросился на директора с ужасающим криком — казалось, вырвет ему глаза, но директор одним медленным движением руки и сжатием одного места на его шее довёл его до того, что он мгновенно побледнел, как труп, и без чувств повалился на пол.
Он лежал так добрую минуту, потом громко чихнул, подскочил весь над землёй, словно рыба, выпрыгнувшая из воды, встал, выпрямился, зевнул, затем совершенно спокойно достал из-за пазухи второй револьвер и, спокойно прицелившись, пока директор не успел ему помешать, выстрелил мне в голову.
Я страшно закричал — и проснулся. Голова действительно болела, но я напрасно искал крови, которая текла бы от настоящего прострела. Значит, это был только сон.
_______________
* Доброе утро (нем. диал.) — Ред.
* Вы (нем.) — Ред.
* Ты или свинья (нем.) — Ред.
* Проклятый хам! (нем.) — Ред.
* Добрый вечер, старичок! Я люблю вас! я люблю вас! я люблю вас! (нем. диал.) — Ред.



