Прошел немного больше года с тех пор, как землетрясение обратило пышную Мессину в груду камней. Была весна, море было спокойное и синее, небо — такое же, солнце заливало апельсиновые сады на холмах, и, глядя с парохода на серый труп города, я не мог представить себе той страшной ночи, когда земля в грозном гневе так легко стряхнула с себя величественный город, как пес стряхивает воду, выбравшись из реки.
Ступив на землю, я ожидал встретить тишину и холод великого кладбища и был очень удивлён, когда увидел осла с полными корзинами на спине, который осторожно переступал через камни размытых мостовых, держась тени от разрушенных стен прибрежных домов.
За ним бежал мальчик и с сицилийским жаром кричал:
— Cipolla! Cipolla!.. (Лук! Лук!)
К кому он взывал? Кому хотел продавать? Неужели тем камням, что когда-то сливались в единую стену, а теперь снова зажили отдельной жизнью?
Однако появлялись люди. Неожиданно из улиц, из беспорядочной груды камней выплывали чёрные фигуры и бесшумно ступали по горячей земле. Группами и поодиночке шли какие-то дамы в длинных чёрных вуалях, с мёртвыми, застывшими лицами, угрюмые рабочие, и их суровость как будто замыкали чёрные костюмы до самых креповых галстуков. Тонкий железный столб фонаря неестественно наклонялся над ними, словно рассматривал сверху своими стеклянными глазами. С одной стороны мягко плескалось море, с другой висели потрескавшиеся стены дворцов, без окон и крыш, с дверями, наполовину заваленными обломками. И снова двигались чёрные мужчины и тихие женщины, словно монахини, как похоронные гости, шедшие отдать последний поклон. Чем дальше я продвигался, тем чаще встречал этот народ в трауре, тем яснее ощущал, что что-то меня угнетает. Мне приходилось обходить целые горы разнородного хлама, балок, извести и камней, наваленных посреди улиц, перескакивать щели в земле, словно жадно раскрытые рты, перелезать через мраморные колонны и заглядывать в окна, откуда смотрела на меня пустота. И снова из-за угла тихо выплывала чёрная фигура и встречалась со мной молчаливыми глазами. Тогда я понял наконец, что меня угнетает. Глаза! Эти страшные, чёрные, ужасные глаза, которые заключили в себе всё пекло рождественской ночи (Мессина разрушена на Рождество. – Авт.) и уже больше ничего не могут видеть. Может светить солнце, синеть море и небо, смеяться радость, а эти глаза, расширенные и мёртво блестящие в больших орбитах, устремлены внутрь себя и безумно вглядываются в качающиеся стены, в огонь и в трупы самых близких. Мне казалось, что если бы их сфотографировать, на пластинке вышли бы не человеческие глаза, а картина разрушения.
Боковые улицы были уже немного расчищены. Зато с обеих сторон заваленные стены фасадов образовывали толстый слой спрессованных балок, матрасов, книг, извести, железных кроватей и человеческих тел. Там, где стены ещё стояли, они едва держались, и сквозь широкие щели синело небо. Иногда в выбитых дверях виднелись одинокие лестницы, ведущие бог весть куда, лестницы, по которым уже никто не пройдёт. Где-то высоко под небом, в пятиэтажном доме, обвалилась только передняя стена, и середина комнаты стояла открытая, словно на сцене. Весёлые обои, железная кровать, через перила которой свисает полотенце, фотография на стене, образ мадонны у изголовья. И эта интимность чужого дома, где ещё будто хранилось тепло человеческой руки, производила на меня более сильное впечатление, чем совсем мёртвые серые руины.
Я знал, что город — это кладбище, что из-под развалин ещё не выкопано около 40 000 трупов, что в этой спрессованной массе, которая окружает меня, лежат в разных позах задушенные дети, женщины и мужчины.
Шли раскопки. Группа рабочих то наклонялась, то выпрямлялась над кучей обломков, и равномерно вздымались кирки и ломы. Полицейский в своей накидке сидел, согнувшись, высоко где-то на стене, и его фуражка блестела на солнце. Вдруг он встал, приложил руку к фуражке и застыл в почтении. Я подошёл. Рабочие вытащили из-под балок женскую сорочку, потом вынули ноги и положили их в корыто. За ногами шли туловище, живот и грудь — и снова всё это сложили в корыто. Я отошёл. Мне захотелось взглянуть на небо. Но тут я вдруг заметил повсюду среди руин, выше и ниже, похожие группы рабочих. И каждую минуту полицейский вставал и прикладывал руку к фуражке.
На площади перед собором было так тесно, что негде было и повернуться. Она вся была завалена старым мрамором церкви, обломками пилястр, орнаментами амбразур. Мозаичные боги без голов или с половинками лиц валялись тут же, в пыли под ногами. Древний фонтан пострадал мало, но с той ночи пересох, будто выплакал слёзы над чужим горем. Сухие пасти тритонов умирали от жажды.
— Синьор осматривает наши руины?
Я оглянулся. Рядом со мной стоял какой-то чёрный человечек с бледным лицом, ещё недавно, видно, полный. Жёлтые мешки под глазами и на щеках свисали так же свободно и ненужно, как и его одежда, широкая, потертая, словно чужая. В левой руке он неловко сжимал пучок лука. Я встретился с его глазами. Ах, снова эти глаза!
— Да, да, signore, вот что осталось от нашего прекрасного города. Кто не слышал — представить себе не может той адской ночи. Такая пальба была, такая канонада, будто все силы небесные, земные и морские палили вместе из своих пушек. Я и теперь слышу звон в ушах... Я был богат и счастлив, signore, имел жену, четверых детей и банковскую контору. Теперь семья и всё состояние лежат под обломками, а я вот чем вынужден питаться!..
И с выразительным жестом искреннего сицилийца он поднял руку и потряс луком так, что его зелёная ботва пересекла серые руины и зазеленела на голубом небе.
— Мои дома стояли недалеко отсюда. Может, синьор желает взглянуть?
Вокруг его уст легла горькая складка. Я поблагодарил, двинувшись дальше.
В узких улочках, как в коридорах, было безлюдно и печально. Справа и слева бесконечно тянулись спрессованные массы дерева, кирпича, бумаги, одежды, ламп, мебели и человеческих тел. Казалось, все беды, жившие в людских закоулках, навалили баррикады, чтобы не пустить помощь. Над головой ежились сдвинутые стены, готовые каждую минуту обрушиться. Внизу, в тени развалин, сидела женщина в трауре, с чёрными непокрытыми волосами, а на коленях у неё игрался ребёнок. Её печальное лицо и угасшие глаза заставили мою руку потянуться к кошельку, но на мой жест женщина не ответила ответным движением. Она только отрицательно покачала головой. Тогда я понял, что это одна из тех, кто привык давать, но не научился брать.
Изредка проходил какой-нибудь рабочий, держа руки в карманах, заключив в лице с тонкими губами презрение к этой земле, не сумевшей оценить человеческого труда... Сквозь выбитые окна глядела на меня пустота, забытые гардины в паутине, висящая лампа на треснувшем потолке. Я шёл дальше.
Моё внимание привлекла теперь застывшая, словно каменная, фигура старика, чёрная и одинокая, высоко на развалинах домов. Я видел согнутую спину, старый помятый цилиндр и сложенные на коленях руки. Только кончик белой бороды светился из-под цилиндра на чёрной груди, застёгнутой на все пуговицы. И пока я всматривался в это неподвижное пятно скорби и отчаяния, под ногами у меня вдруг глухо зарычала земля и зашаталась, словно спина коровы, что хочет подняться. Землетрясение! Я понял сразу. Я стоял и смотрел, оцепенев, как стены, словно живые, закачались над головой; и пока ждал, что вот-вот они обрушатся на меня, вся моя жизнь вмиг пробежала перед глазами, и — странная вещь — я не спускал взгляда с печальной фигуры старика. Через минуту земля стихла, стены снова затвердели, сбросив с себя лишь камешки, а согнутый старик не поднял головы даже: так же склонялся цилиндр, скрывая бороду наполовину, так же гнулась спина и руки неподвижно лежали на чёрных коленях.
Не помню, как очутился я на улице S. Martino. Здесь были люди, было какое-то движение. Они уже успели поставить тесные деревянные лавки, словно коробки из-под макарон, и торговали открытками для форестьеров [Так называют в Италии чужестранцев. – Авт.], хлебом и фруктами. Иногда неприятно поражала витрина, где новый чёрный бархат покрывал часы, броши, шпильки и перстни. Всё это было поношено и старо, со следами рук хозяев, теперь уже мёртвых, и этот потускневший металл хранил в себе множество историй.
В одном месте собралась толпа, преимущественно женщины. Они сбились вокруг тележки, как чёрный пчелиный рой. Какой-то статный господин возвышался над ними, стоя на тележке. Издалека я видел его белую манишку, фрак и рыжие баки на лице министра. Он что-то говорил толпе. Поднимал руки к небу, простирал к людям, и его голос гудел с убеждением и воодушевлением. Я решил, что это проповедник, что он говорит о тщете всего живого перед суровым ликом природы, перед неумолимостью смерти. И я подошёл к толпе.
Но как же я удивился, когда увидел, что весь перед тележки заставлен красивыми флакончиками в золотых этикетках и что пышный господин поднимал над толпой к небу те же блестящие склянки.
— Синьоры и синьорины!.. — глухо и от души изливал он. — Синьоры и синьорины! Вы видите здесь одно из истинных чудес современной косметики. Эта помада — самое надёжное средство сохранить молодость и красоту. Лёгким слоем вы втираете её в лицо на ночь — и утром встаёте свежей, как от росы роза... Каждая склянка — четыре сольдо... [Сольдо — мелкая монета, около 2 коп. – Авт.]
Он совал их женщинам в руки, брал новую склянку и поднимал её над головами толпы, в блеск южного солнца.
— Синьоры и синьорины! Молодость и красота — всего четыре сольдо!..
А чёрные женщины, покрытые крепом траура, теснились вокруг тележки, и те жуткие, мёртво блестящие глаза, что не умещались в орбитах, что замкнули в себе качавшиеся стены, огонь, трупы близких и могли бы дать фотографию катастрофы, пристально следили за каждым движением рыжего шарлатана и ловили ухом, всё ещё полным грома адской ночи и крика смерти, его вдохновенную речь.
— Синьоры и синьорины!.. Вы видите одно из истинных чудес... Всего четыре сольдо за молодость и красоту...
Я перевёл взгляд в долину. Где-то вдали, с грохотом и клубами пыли, валились самые опасные стены домов; то тут, то там, среди серого хлама и руин, вставал полицейский и прикладывал руку к фуражке, отдавая мёртвым честь. Но это меня уже не поражало. Я вдруг увидел далёкие зелёные горы, залитые радостным солнцем, апельсиновые сады, бесконечное шёлковое пространство голубого моря, и душа моя воспела над этим кладбищем хвалу жизни...
Май 1912, Чернигов



