Фантазия[1]
Давно, говорят, царствовали по лесам и горам лесные цари.
А может, и теперь царствуют.
В тёмных старых горах, недоступных людям, известных лишь пугливым птицам, медведям и враждебно настроенным орлам, — живут они, может быть, и теперь. Проходят в дивных, драгоценных, струящихся одеждах, в серебряной короне, считают сосны и дубы в своём владении... назначая им век, останавливаясь возле тихих, больших вод, что тут и там серебристо-зелёными зеркалами поблёскивают в густой траве лесов; и такова их вся работа.
Один такой царь, говорят, любил одно озерцо больше, чем другие.
Называл его своим "морским глазом", хотя было оно совсем небольшое... и в глубине леса бережно спрятанное... словно... нарочно для него из зелени сверкающее.
Возле него задерживался в лунные ночи и охотно заглядывал в его глубину.
Где начиналось его дно и где заканчивалось — знал, казалось, лишь он один. Сверху оно было спокойно, тихо и скрывало этой тишиной свою великую глубину.
Царь видел на его дне какие-то чудеса, купал свой царственный облик в серебряной поверхности, служившей ему зеркалом, пересчитывая время от времени драгоценные камни в своей короне, а в конце — заслушивался в игру каких-то звуков, что, словно золотыми струнами вызванные, поднимались из глубокого дна морского глаза к нему, как только он останавливался возле него, заглядывая за чудесами в зелёную глубину...
Там лежала золотая чудотворная арфа, и в лунные ночи отзывалась чарующими звуками к нему.
Долгие годы играла она ему какую-то великолепную, нежную песнь, и её слышали, кроме него, дикие белые голуби, замкнутый папоротник, верхушки старых елей, а во время весенних ночей — и весь лес...
Молодые серны и олени заходили туда воду пить, но... услышав дивные звуки... заслушивались... и забывали...
Однажды изменила царю его любимая русалка.
Подлая измена — устремилась в дерзком полёте за каким-то лесным призраком, — и покинула царя навеки...
Затосковал по ней лесной царь.
Мерил острым шагом от горя своё царство вдоль и поперёк и искал покоя. В поисках покоя побледнело в нём прежнее доверие ко всему живому, — и он никак не мог переломить неверия в своей душе.
Приблизившись однажды к своему озеру, взглянул на его поверхность и, задумавшись на минуту, грозно нахмурил царское чело.
Ему показалось, что серебряная поверхность уже не отражает его царственный облик так ясно, как прежде. Что его пышная корона утратила от этого свой блеск и врождённую красоту, зато вершины высоких стройных елей и сосен отражаются в воде выразительнее, чем он в своей королевской гордости.
— Нет глубины и в тебе! — воскликнул он с презрением и топнул ногой. — Ты не "морское око", вечное "зеркало" лесной правды, а подлая лужа, как все те прочие, что блестят фальшивым обманчивым светом. Отныне не хочу и взглянуть на тебя!
Так воскликнул с презрением и гневом.
После того отломил сильной рукой глыбу скалы, стоявшую поблизости, — вместо камня, и, подняв её с царской яростью, бросил всей своей могучей силой в тихую, спокойно сверкающую глубину...
Глухо прокатился отзвук воды по лесу.
Задрожала серебряная поверхность и заколыхалась в своём на вид бездонном котле, а вместе с тем раздался болезненный стон из глубины, и после короткой скрытой подводной борьбы — выбросило взволнованное дно золотую чудотворную арфу наверх. Золотые струны её, оборванные острым камнем, брошенным царской рукой, обвились от внезапной, неожиданной боли вокруг арфы; потом, поплавав с ней грустными нитями бессильно по взмученной поверхности, навеки в чёрную бездну потонули...
Царя какая-то невидимая лесная сила обратила в орла той же ночью.
Сидит он одиноко на острой высокой скале, и невольно его глаза в лунные ночи с тоской обращаются к неподвижной поверхности "морского глаза".
Над ним с той поры властвует мёртвая тишина.
Ни не морщится оно, ни дрожит... а прежнее весёлое, ровное зеркало его утратило свой природный блеск и словно замутилось бледно-зелёным цветом, больше не отражая чисто зелёных верхушек самых высоких елей. Дивная музыка, что поднималась в полночь из его глубины, мягко звенящей грёзей разливаясь по весенним водам дремучего леса... пропала. И лежит на его дне чудотворная арфа, а вокруг неё обвились золотые оборванные струны.
И ждёт она дня... Говорят... пока царская рука не протянется в обиженную глубину её ложа, не поднимет её вверх, — и царской рукой не настроит струны для новой, воскресной песни.
Она для игры создана.
А лесной царь, зачарованный в орла, сидит на крутой скале одинокий, и, онемев орлиным обычаем, тоскует по песне утонувшей по его вине арфы...
Зелёные ели в трауре по арфе безнадёжно склонили свои ветви к земле, не поднимая их и по сей день вверх, а нежные звуки, напрасно ими ожидаемые... будто без возврата... затерялись... вдали...
Опечалился лес без них.
И ждут так оба.
Он — на высокой, крутой скале, а она — глубоко на дне влажной лесной глубины.
И ждут бесчисленные дни и ночи, ожидая каждую полночь чудотворного часа, который порой приносит с собой чудеса, а им был предназначен для чуда воскресения. Ему — чтобы снова стать царём, а ей — чтобы ожить с золотыми струнами и, как прежде, дивными звуками играть лесу, — и не дождутся.
Но говорят люди, что есть одна ночь, в полёте времени отмеченная расцветом папоротника, с восходом лесных царей и русалок... Есть одна ночь, когда сбивают лесные звонкие цветы головками, созывают все цветы, известные и неизвестные, на празднование пышного лесного воскресения, когда безмолвные воды в лесах отзываются заманчивым плеском к берегам, и всё вокруг оживает.
И проснётся, говорят, в ту чудотворную ночь заклятый немой орёл со своей печальной высоты и сойдёт с неё прежним лесным царём в зелёную глубину леса, прежнего своего царства... А когда будет проходить заросший уже берег своего "морского глаза", откликнется в замуленной глубине замершая чудесная арфа.
И тогда, говорят, опустит царь свою пышную корону к ней в глубину и вернёт тем золотым струнам силу звуков, что когда-то в великой своей несправедливости порвал, и после того будет она играть снова, как играла, и оживлять, как давно, немую воду, а с тем — и молчаливые древние леса.
Другие же говорят так:
Пробудился царь однажды ночью в свой прежний облик и пошёл ровным шагом к безмолвному своему озеру.
Ждал там и склонялся над мёртвой поверхностью, но арфа не отзывалась.
Тогда бросил и корону свою в глубину, — однако она и тогда ещё не отзывалась...
— Ты навеки онемела? — крикнул он с печалью.
Ответа никакого.
— Навеки?
Молчание...
— Навеки?..
Вместо арфы зашумели глухим шумом сосны, и когда он с напряжением вслушивался в шум елей, чтобы всё же уловить раз чудесные звуки арфы, разобрал лишь жалобный шум сосен... что пересказывали:
— Чудотворные арфы лишь раз играют, — и тебе она уже не заиграет вторично. Покинь нас навсегда!!
. . . . . . . . . . .
Царская корона лежала на замуленном дне возле разбитой золотой арфы... царь покинул леса...
Зашумело вслед за ним.
Месяц выплыл из-за гор, взглянул в воду и — словно остановился в сверкающей поверхности.
Вокруг волновался жалобный шум.
Тут и там... золотились в зелени берега светом капельки, словно золотые слёзы... а лес колыхался шумом вечно опечаленных сосен, и так колышется он до нынешнего дня, где бы ни вырастали сосны и ели...
. . . . . . . . . . . .
Кимполунг, в августе 1901
[1] По впечатлению от посещения маленького, так называемого "морского глаза" в горах возле гуцульского села Арджель недалеко Рус-Молдавицы (Кимполунгского уезда) на Буковине. (Прим. О. Кобылянской).



