(Рассказ туземца с севера)
Было их тут три, чужих людей;
теперь уж нет. Один умер сразу,
как только приехал, был слабый,
такой, как девка, всё огнём дышал,
не ел он ничего, лишь снег да лёд,
и с того умер. Другой тот "чужой" уехал
куда-то, не знаю, может, что домой,
а может, дальше, мы не разобрали,
как он сказал. А третий оставался
ещё надолго тут. И сам в избушке жил,
не звал он никого. Я к нему ходил,
мой сын ходил, соседи тоже шли.
Приходим — он нам скажет: "Садитесь"
(так и сказал по-нашему, — выучил
и это слово, и других немало).
Мы сядем, он нам даст горячий чай,
и к огню подпустит, и что-нибудь
даст, что просили, если было; а когда
ничего не было, так сидели:
он в книжку смотрит, мы на него.
И долго так, покуда станет скучно.
А спать у него в избе не позволял.
Сказал: "Идите, я один посплю,
я буду сам", — и пальцем так показывал:
один, что он один здесь будет в избе.
А если кто не шёл, он за плечи
возьмёт и вынесет за дверь. Не бил,
а так выводил — никогда нас
не бил он. Как бывало сердит — тогда
кричал, ногами топал, много-много
по-своему болтал, а мы того
не понимали. Были времена,
что сердился он сам невесть-за-что — "чужой"!
его не разберёшь… Но добрый был,
не то что наш "тойон". У нас сказывали,
что, может, он дурак, поэтому добрый.
Но разве дурак на книжке знает?
Он знал, куда и откуда река идёт,
и кто от чего болеет, кто умрёт,
а кто поправится. Он много знал,
дурак такого не знает. Мы спросили,
разумный ли он, и у него ли дома
все такие. Он лишь смеялся,
ничего не говорил, не мог сказать,
а может, не хотел. Потом он стал
много говорить и песен
научился наших, — смотрел в книжку
свою, что сам сложил, и так пел,
как мы когда-то пели, слово в слово.
А ставить силки и сеть тянуть
не умел и так и не научился,
хоть и хотел. Мороза он боялся.
Редко-редко
на холод выходил. Но если зарево
в небе бывало видно — он тогда выходил,
хоть и мороз, любил на то смотреть.
У них на родине того не бывает.
У них там даже зимою солнце
и что-то растёт, чего у нас нет,
и разное есть, чего мы не знаем.
Он нам хотел про всё то рассказать,
но у нас для того названья нету —
сказал "чужой" — у нас таких слов нет.
Он нам по-своему говорил слова,
как это зовут и то, я тогда знал,
теперь забыл — давно то было, стар я уж, —
тогда был молод. И "чужой"
был молодой, а борода большая…
Ещё пока был здоровый — не такая
та борода была, а как занемог,
так выросла большая, аж до пояса,
как в сказке прямо… У нас таких не водится.
Он долго болен был, — сказал, от того,
что сторона ему чужая. Кто ж знает?
Он ел и пил, и спал, как будто здрав,
сказал: "Ничего не болит". А исхудал,
и всё лежал, смотрел в стену,
с людьми не говорил и выгонял,
когда кто заходил к нему. Потом раз
сам к нам пришёл. Много говорил,
свои песни пел — всё о таком,
чего у нас и нет. Мы слушали,
а потом уснули все. Проснулись —
он плачет. Мы спросили: "Что, кто тебе?
— Никто ничем". И так ушёл, и больше
не приходил. А мы к "чужому" часто
ходили, как он лежал. Он уж не был
сердитым, никого не выгонял, лишь часто
как-то плакал и смеялся разом,
и всё хотел одно какое-то слово
нам рассказать так, чтоб мы поняли,
сказал, что легче станет, как расскажет.
А мы всё не понимали, —
то что-то, чего у нас и нет.
Не раз сказал, что если бы одно
ему кто дал, он бы здоровым стал.
Мы спрашивали, растение то,
или зверь, или птица, еда или одежда?
Сказал, что нет. Раз отец мой сказал:
"Был бы здесь твой отец или мать,
брат или сестра, или жена, наверно,
здоров бы был. Это ж, наверное, их
тут нету, и, может, зовутся так,
как у нас никто не зовётся?" Он подумал,
потом кивнул и говорит:
"Нет, ещё хуже б я тужил,
коли б и они все были в этой чаще,
коли б и они без этого пропадали,
без чего я здесь гину…" Отец мой
спросил его: "А у вас на родине
того много есть?" Он снова подумал —
глаза у него такие стали,
как у оленя, что на морозе плачет.
"Нет, сказал, и у нас того немного,
мы больше мучимся, чтоб добыть,
чем радуемся, когда имеем, но всё ж
нам иногда хоть кажется, что имеем
хоть чуточку, или вот-вот добудем,
или хоть забываем, что его нет.
Но всё ж живём хоть как-то…
не знаю, как по-вашему…
не так, как тут живут".
Я тут сказал: "Ну ясно, у вас
и пищи, и всего побольше". — "Нет, не то, —
сказал "чужой", — я не о том сказать хочу.
Ну, вот, когда кто хочет выйти из юрты,
а тут его не пустят, да ещё привяжут,
то как, по-вашему, где он сидит?"
"Да в юрте же!" — мы все закричали.
"А если не в юрте, а где-нибудь там,
куда он не хотел бы —
то как назвать то?" — Мы не угадали:
один сказал "в лесу", другой "в поле",
всё не в лад, а я молчал,
зачем говорить, коли не знаешь?
"Чужой" снова загадал: "Ну хорошо,
а как назвать, когда у кого птица
сидела долго у него, а он
выпустил её лететь, то как сказать,
куда он выпустил её?" Снова молвят:
кто "в поле", кто "в тайгу", кто "на снег".
"Чужой" рассердился и прямо ко мне:
"Ну, — сказал, — как тебя тойон посадит
в холодную…" — "За что он меня посадит?
Я ж уплатил всё!" — сказал я "чужому",
и сам рассердился. А тот засмеялся:
"Ну, — сказал, — не тебя, а так кого, —
то что ему всего хуже там:
что есть и пить не дают,
или что нету родичей,
или что не пускают домой,
и не дают делать то, что хочет?"
"Да как кому, кто что больше любит", —
сказал мой отец. Тут "чужой" обрадовался
(уж не знаю чему!) и снова спросил:
"Ну вот, если кто любит, чтоб пустили
ходить повсюду, делать всё, что хочет,
то как сказать, что он любит? Одним
словом сказать? Ну, кто сумеет?"
Тут кто сказал: "Ходить", кто "делать",
а кто "не знаю". Сморщился "чужой":
"Нет, всё не то, такого слова нет!
Ну, я вам так, без слова расскажу,
вы только слушайте". — "Да слушаем", —
сказали мы, хоть нам наскучило,
но жаль "чужого" было, слаб он.
Он стал сказывать: "Вот для меня
всего милей, когда повсюду можно
ходить и делать всё, что хочешь. Вот этого
и нету". Мы рассмеялись: выдумал "чужой"!
Он всюду ходил, где и мы ходили,
разве что сам не шёл, когда мороз,
а так ходил на ловли и на рыбу,
и раз далеко ездил к "чужим",
и к тойону, и к нам приходил,
повсюду был и всё делал, что хотел:
в книжку глядел, книжки сам писал,
и шил, и чай варил, и ел, что хотел,
что только было, никто не отнимал.
"Кто ж не даёт ходить и делать? —
сказал я. — Не мы же?" — "Да нет, не вы!"
"Разве тойон? Так он же приезжает редко!
А ты пока ходи повсюду
и всё делай, что хочешь, мы не скажем
тойону". — "Тойонов много есть,
не только этот один", — сказал "чужой".
"Да те ведь дальше, чем этот, они
сюда не приезжают, не бойся их,
не узнают", — уговаривали мы "чужого".
А он махнул рукой: "Что ж вам сказать!
Не знаете! Куда я тут пойду?
И что я тут сделаю в вашей чаще?
А прочь от вас уехать не могу,
нету же тут мне… эх, нету слова!"
И как умолк "чужой", так до ночи
сидел и к нам не обращался.
И до сих пор не знаю, что с ним стало,
что в тот вечер он такой сердит был!
И зачем ему понадобилось то слово?
Нет, так и нет! У него ведь
в книжке много слов, ну и говорил бы
себе, какие хочет, а мы не знаем,
у нас нет книжек и мало слов.
Эге, не досказал я про "чужого".
Так вот, знаете, умер он. Я к нему
ходил всё. Раз спросил его,
отчего он умирает: от мороза,
или чья болезнь перешла на него
(он иногда про других так говорил,
когда кто умирал). "Ты же умный, —
сказал я, — знал про других, так знай про себя".
А он сказал: "Я знаю, умираю
от того, что у вас никак не зовётся,
хоть полным-полно его в краю,
а то, от чего мог бы я ожить,
не зовётся тоже, нету слова,
да и самого того у вас нет…
Когда б хоть слово было, может, я
ещё бы жил с вами…" — и "чужой" заплакал,
как то сказал, и я заплакал с ним,
жалко "чужого", добрый был.
А то одно слово раз мне сказал
"чужой" по-своему, а я забыл его,
чужое, и что им называть?
Не надо нам его. Чужим, видать, нужно, —
сказал "чужой", — не он один умирает
вот так, как он, и многие умрут ещё…
Мы б им сказали то слово,
когда кто из чужих так занеможет,
да что же, коли у нас его и нет.
И что оно, к чему то слово?
То, верно, чары, заклятие какое,
раз от него и умирают люди…
[1903]



