Вот когда мастер иногда напивался в самую меру: ни мало, ни много, он рассказывал один случай из своей жизни. Все, кто были в корчме, слушали его внимательно, даже и жид слушал.
— Да я вам, мой-ня, не буду ни так, ни эдак наплёвывать. Был я мастером, был хозяином — всё село скажет. Теперь я лентяй, пусть и это село скажет... лишнего слова не скажу. Не скажу, потому что что правда, то не грех. Но как же это всё на меня свалилось? Вот об этом вы спрашивайте...
— Приду к хозяину, осмотрюсь по плану, по участку, собьёмся в цене, могорич выпьём — и за работу! Плюну в ладони, топор в руки — и глядишь, домик, как часики, вырос во дворе. С какой стороны ни зайди — часики.
— Иду в воскресенье из церкви, шагаю домой и прикидываю себе в голове, что только бы ещё лет десять пожить, и всё село до основания перестрою. Так перестрою, что не грех будет в него зайти...
— Дома пообедаю и иду в поле на рожь посмотреть. На битой горе обернусь, гляну на село, а мои, моспане, домики, как птички лёгкие, что едва земли касаются. Как встану, как гляну — так мне радостно, как матери, что смотрит на своих детей. И так мне легко, что сто миль перелетел бы...
— Так мне бог вёл, что что задумаю — то и имею. Купил я себе одну нивку, потом другую, завёл коровку, овечек. Везло, всё в руки шло, как вода течёт.
— А мать, бывало, прижмётся ко мне и приговаривает: "Ой, сынок, такой тебе бог хороший талант дал в руки, нет ни дня, ни часа, чтобы я богу святому за тебя не благодарила". Говорит: "Старый, старый, а встань-ка да посмотри на нашего Ивана, какой он хозяин?" А жена слушает это да, как скрипочка, вертится по хате...
На этом месте Иван выпрямлялся, лицо его пылало большой радостью. Те, кто его слушал, смотрели на него как-то грустно, но молчали. Иван покорял их своей речью. Делал из корчмы церковь.
— А потом, братцы, всё пошло кувырком! Будто взял на ладонь пёрышко да и дунул — вот так всё и разлетелось. Ничего не осталось, чтобы вокруг пальца намотать...
— Пришёл как-то в одно воскресенье мужчина из Луговисок и говорит: так и так, ксёндз наш зовёт вас к себе. Собрался я да и пошёл. Там недалеко, рукой подать, и прихожу к лугувицкому ксёндзу.
— А что-то у меня уже дорогой на душе потемнело. Пришёл, поцеловал ксёндзу руку, а он мне и говорит, что так и так, в нашем селе надо новую церковь ставить. "Мы,— говорит,— не сошлись с тем гуцулом, что церкви ставит, а слышали мы, что ты мастер хороший, вот и посоветовались, чтобы ты нам церковь поставил".
— Как я, знаете, это услышал, так меня потом облило, как слабую скотину. Вот и сейчас до сих пор не помню, что я на это ксёндзу сказал, как я из хаты вышел? Будто меня чем-то обдало...
— Возвращаюсь я домой, а у меня то чёрно, то жёлто в глазах, ветер с ног сдувает. А в голове — словно цыгане клевцами колотят. Но одна мысль другую всё равно перешибает. Думаю себе: мой, да это же не стодола, тут, брат, тысячи в одни руки дают, да и церковь люди из всех сёл увидят. Такой страх меня взял, да сохрани бог! Точно кто-то топор мне в голову врубил...
— Прихожу я домой — ни жена, ни дети мне не в радость. Никому ничего не говорю — всё в себе мну.
— Лёг я спать. Сплю как камень, сплю — а выспаться не могу. И снится мне, что лежу я где-то в вишнёвом саду и на дудочку играю. Вишни зацвели, аж молоко капает, а я лежу и на дудочку играю. Но где-то возле того сада церковь явилась, я её вроде уже поставил, и она возле сада стоит. Как вдруг не грянет, будто гора рухнула! А это церковь разлетелась в прах. Тот колокольчик, что на самой макушке стоит, всё звонит, да так жалостно, что аж! Сам звонит. Хочу я подняться, а меня церковь всего придавила. И вода большая поднялась, и по воде гробов, гробов таких плывёт, что вода чёрная. А колокольчик на вершине всё звонит, и церкви нет, а колокольчик на вершине всё звонит...
— Кричу я: спасите!, да меня и разбудили, чуть-чуть в себя привели.
— Дальше ничего не помню. Дело в том, что я три месяца пролежал, ну а потом ничего из меня не вышло...
— Гуцул всё-таки церковь в Луговисках поставил, а меня света лишил, лишил навеки...
Дальше мастер свою историю не рассказывал, потому что все знали, что было потом.
Да он и не мог рассказывать, потому что, дойдя до этого места в повествовании, ставил перед собой бутылку водки и пил уже сверх меры. Зато те, что до сих пор слушали его и молча сидели, разговоривались и жалели мастера.
— Вот видите, человек то одно, то другое себе загадывает, а всё — Божья сила. Для бога нет: этот хороший, а тот старый, а этот бедный, у бога все одинаковы; что бог должен дать — даст и самому бедному, и самому богатому...
— Да уж правда, что от Божьей воли никто не укроется, но, знаете, есть и такие люди, что человека губят. Гляди, гуцул какую-то беду ему устроил: то ли подсыпал чего, то ли разум завязал — и что из человека стало? Ничто, грязь одна стала. Вот в этом-то и дело, что человек человека так испортит...
— Это уж гуцульская вера, чтоб его гром поразил! Вон, жид поганый только повис на нашем труде, но он лучше гуцула. Жид возьмёт деньги, имение заграбастает, но ума не отнимет. А гуцул сделает так, что человек в белом свете себя забывает. Гугула гони от хаты, как пса!..
— Правду говорите, ой, ей-богу, правду. Ведь Иван потом и в самом деле с ума сошёл. Загнал жену в могилу, детей от хаты разогнал, пустил всё, что было. Есть у него хатёнка, да такая страшная и облезлая, что страшно в неё зайти. Вон, недолго ему домой оттуда идти, так он окна повыбивает, да ляжет на печь и начнёт петь. Разве у него теперь разум хороший? Ведь умный не стал бы в своей хате окна бить и не покупал бы их каждый месяц по два раза. Это только кажется, что он говорит толково, а в голове у него всё равно лишь бы...
— Пустил его, нечестивец, на ветер. Так его завязал, что до смерти никто не развяжет. Сломал ему волю, ни работа его не берёт, ни что другое, а что немного заработает, всё в корчме и просядет...
— Да сохранит Господь бог каждого хорошего человека...


