Они все трое уже в могиле; уже давно над их гробами вишни цветут и плодоносят, а у их голов дубовые кресты наклонились. Давно умерли: дед Дмитро, баба Дмитриха и дьяк Базьо.
Дед Дмитро похоронил четырёх сыновей. А как их уложил в землю, то остался в старой хате один с бабой. Не только с бабой, но и с волами, с коровой и несколькими моргами поля. Вот и ходил дед около хаты и около волов, в хате хлопотала баба, а поле засевали сыновья, а жали бедные люди — за сноп, за треть урожая. Дед ходил вокруг волов, поил их, расчёсывал, подметал стойло и двор и вырезал вокруг плетней бодяки. Но самая его главная работа была такая: он вылезал на чердак хлева и перетряхивал там старые плуги, бороны, лестницы, ярма; того дерева немало насобиралось за пятьдесят лет хозяевования. И всё он что-нибудь с того чердака сбрасывал на землю и тащил перед хату, на траву. Осматривал, пробовал, подправлял. Это было его самое любимое занятие. Видно, вспоминал себе прежние годы при той работе, потому она ему так пришлась по вкусу. Когда не расчёсывал волов, то, наверно, мастерил возле старого ярма или возле старого плуга.
Волов он откармливал три года. Через три года выгонял их в город на ярмарку. Брал за них четыреста ринских; за двести ринских покупал другую, молодую пару волов, а двести прятал в старую податковую книжку и запирал в сундук.
Зерно он по многу лет не молотил, и его двор был со всех сторон загромождён стогами. Самый старый стог был чёрный, под ним — седой, поменьше — сизый, позапрошлогодний — белый, а нынешний — жёлтый, как воск.
Каждый месяц он осматривал те стоги, не подточили ли их мыши и не отсырели ли. Вытаскивал из каждого пригоршню стеблей, нюхал и смотрел, не побита ли метёлка. Какой надо было обмолотить, звал молотильщиков, а деньги снова прятал в податковую книжку и запирал на колодку.
В церковь он ходил через воскресенье, потому что чередовался со старухой: она — на первый праздник Богородицы, он — на второй, она — на Пасху, а он — на Рождество. В своё воскресенье он вылезал на домовой чердак и сбрасывал оттуда в сени большие сапожищи и маленькие. Большие были его молодецкие, свадебные, ещё с первых лет хозяевования; маленькие были его сыновей, когда они у него росли мальчишками. С теми сапогами он садился на приступку и вытирал их тряпкой от пыли и смазывал дёгтем. Одни надевал в церковь, а остальные ставил рядочком к солнцу, чтобы мазь вошла как следует. А бабе приказывал, чтобы она не только расчёсывала волов, но и глаз с сапог не спускала, потому что какой-нибудь пёс может стащить. В церкви бил поклоны, клал на тарелку заплесневелые крейцеры и, отдохнув, выходил вместе с людьми.
— Дед, вы совсем разучитесь говорить,— говорили люди.
— Мой ровесный люд вымер и по войнам погиб, мне не с кем разговаривать.
Возвращаясь домой, он ел или хлеб с чесноком, или солонину, если не было поста. Солонины в кладовой стояло три бочки. В одной — трёхлетняя, жёлтая и мягкая, как масло, — это была дедова бочка; во второй — двухлетняя, светло-жёлтая, полубелая — это бабина бочка; а в третьей — нынешняя, белая, как бумага, — это была детская, потому что дети любили только свежую солонину. После обеда дед шёл посмотреть на волов, потом забрасывал сапоги и сапожки обратно на чердак и шёл под вишню спать. Так у деда день за днём тёк мирно и спокойно. Зубы его не болели, никакая хворь его не мучила, и за всю жизнь он не видел возле себя знахарки.
Баба Дмитриха — это был огонь, а не женщина. Очень любила беседовать, разговоры разводить, потому что без того не могла ни есть, ни спать. К старику она почти и не подходила. Он всё время молчал, а как старая хотела хоть три слова с ним перекинуться, он бросал старую борону или какой инструмент и убегал от неё.
— Вот же старое калечение думает, что я его целовать буду.
И сплёвывала, да шла к воротам или к пруду искать баб, охочих до разговора. А дед возвращался к своей работе и бормотал себе под нос:
— Видно, дело, уже постарела: и лицо, как кожа на старом сапоге, и волосы, как молоко, а язык не постарел. Сто корцов в день перемолола бы, да ещё бы оглядывалась, нет ли где ещё сотня...
Не дал бог бабе Дмитрихе дочери. Она всё в молодые годы надеялась на девку и готовила для неё приданое. Дочери так бог и не дал, а баба наткала и нашила столько, что полки под полотнами да ковриками прогибались. Дед не раз от злости даже заговорит: кому она столько тряпья нашивает и натаскивает?
— Иди, старый, иди, не говори мне, а то твой тряпьё, что черви на чердаке подъели, кину в огонь. Только попробуй соваться к моим полкам, и я зайду, да твои плуги и возы все в печь!
Дед съёжился, как воробей, и убегал от бабы, потому что где ему с бабой тягаться! А баба садилась на лавку против полок и говорила сама с собой:
— В каждой перекладине всего поровну: и там, и там, и там. Каждая невестка пусть себе возьмёт хоть эту, хоть ту, потому что каждая одинаковая. А пятая перекладина — на церковь, за старого и за меня, эту мне ни одна не смей трогать, а то руки поотрубаю!
В воскресенье после обеда приходили к бабе все невестки с внуками. Такие чернобровые, как гвоздики, такие красные, как калина. Баба усаживала их за стол, давала нынешней солонины, и беседовала с ними, и кудахтала, как квочка среди цыплят.
— Как умру, то каждая заберёте себе по одной перекладине с полок, потому что каждая одинаковая, потому что вы у меня все одинаковы, мои дети. Но если дед уже после меня умрёт, то чтобы ни одна не смела нитки взять. Он так заболеет с тоски, что сразу умрёт. И мужьям своим наказывайте, чтобы они ему с чердака ни малейшей крошки не брали, потому что он это так любит, что без того дня прожить не может. Они бы его зарезали. Да сохранит вас господь! А как я умру, то вы все четверо надо мной должны голосить чудными голосами, красивыми словами! И когда дед умрёт, то и над ним должны голосить ещё красивее, ещё чудеснее словами. Он вам оставит денег, что будете с ними, как с игрушками, играть...
Баба плакала, и невестки тоже плакали, потом баба каждую целовала и вела в другую хату показывать коврики. На дворе с дедом игрались внуки; у каждого была от бабы булка или яблоко, и каждый внимательно разглядывал старое яворовое ярмо. Дед показывал им на ярме вырезанные плуги, волов, погонщиков и говорил, что и они скоро пойдут в поле пахать.
Когда солнце заходило, невестки с внуками шли домой, а баба провожала их за ворота и там ещё долго с ними беседовала.
А третьим между ними был дьяк Базьо. Он не был им ни сватом, ни братом, только жил с ними через огород. Баба Дмитриха всегда носила ему обед и ужин, потому что он был одинокий и старый. Да, видно, никогда он бабиного обеда толком не ел, потому что всё был пьяный.
— Базьо, чего вы столько той горілки пьёте? Ведь она у вас когда-нибудь вспыхнет!
— Бабка Митришка, как же мне не пить, если у меня книжки в голове, как зайцы, бегают! Каждый стих, каждая титла лезет, чтобы её пели или читали, а у меня голова трещит. Все собрались, как туча малых детей, и хотят в одни узенькие двери протиснуться и дать о себе знать. А голова у меня вот какая маленькая, да ещё и остриженная, куда их девать? Хорошо вам, вы своих детей по городам разложили, а мои все на куче. Вот я и должен их горілкой поить, чтобы они упились да дали мне хоть немного покоя!
Баба уныло качала головой.
— Вот она какая, наука страшная, это тебе не цепом махать!
И давала Базю деньги на горілку ещё раз. За это он не одно воскресенье приходил в бабину хату и читал смешные книжечки. Сыновья и невестки умирали со смеху от Луця Заливайка и от индюка, у которого ума ровно столько, сколько в хвосте.
А однажды Базьо прочитал им такую страшную книжку, что баба и невестки расплакались от страха, а сыновья совсем приуныли.
"Земля не даст плодов своих, на скот ваш пошлю заразу, и погибнет он у вас, а людей ваших потоплю. Дожди не упадут на землю, и земля будет как камень и не даст плода из себя..."
Базьо и сам увидел, что немного переборщил, и нашёл в той книжке такие слова:
"Кто сей лист при себе имеет, или часто читает, или с прилежностью слушает, или переписывает, тот сподобится ласки божией... В котором доме сей лист находится, там ни огонь, ни вода, ни гром, никакая злая вещь повредить не может..."
Это немного подбодрило и Базя, и бабу, и невесток. Они сразу дали дьяку деньги, чтобы он купил им ту книжку. За бабой и невестками потянулись все бабы из села и тоже несли дьяку деньги, чтобы и их хаты были заасекурованы от огня и грома. Дьяк книг накупил, ещё и новую бунду себе справил за один раз и новую фарфоровую трубку. Потом каждое воскресенье читал ту книжку всё в другой хозяйской хате и брал за это две шустки на горілку и калач, чтобы было чем закусить.
Уже немного ему оставалось, чтобы все хаты обчитать, потому что осталось всего несколько бедных хаток под лесом, как Базьо занемог. Его кинуло в озноб, потом в жар, а потом, рассказывают люди, изо рта у него вышёл маленький синий огонёк, и Базьо отдал богу свою душу. Видно, горілка в нём загорелась. Довольно и того, что все женщины за ним плакали и голосили, как за родным братом.
Баба Дмитриха долго не тосковала, потому что осенью и сама пошла за дьяком в ту далёкую дорогу. Дед Дмитро недолго остался без бабы, потому что и сам к весне отправился на могилу.
Люди о них давно забыли, ведь умерли они давным-давно. Только читальники иногда их вспоминают, когда разговор зайдёт о начале читальни.
— Самый-то первый зародок читальни идёт ещё от старого деда Митра, и от бабы Митрихи, и дьяка Базя. В их хате дьяк впервые начал читать книжечки. Ещё и теперь где-то под сволоками заткнуты "Божі листи" и "Луці Заливайки", да теперь их никто уже не читает, минулись...
— Ой, минулись.
— И та троякая солонина минулась.
— Ого, конём не догонишь!


